April 16th, 2007

я

Золото

В Германии не принято носить золотые украшения. Т.е. не принято в определенных кругах. Дамы университетские, дамы творческие тире креативные, дамы идеологически продвинутые – золота не носят. Они носят либо серебро, это в лучшем случае, в худшем – какие-нибудь когти шанхайского барса на алюминиевой цепочке или вообще цветные бумажки, оправленные в оргстекло. Золото носят арабки, т.е. контингент социально ущербный, либо лавочницы – контингент ущербный идеологически. Приличная женщина не бренчит цепями, а пишет работу на тему «Фрагментарное воздействие чего-то там на чего-то там еще», а в свободное время если не медитирует вверх ногами, то как минимум берет уроки живописи, слева дерево, справа домик. Еще приличная женщина всегда в долгах и пишет роман. Хорошо, если она лесбиянка, но если ее просто муж бросил, тоже сойдет. Главное – медитация, креатив и когти повсеместно, главным образом на шее, там больше поместится.

Все это я знала отлично. Однако это не помешало мне купить великолепный золотой браслет буквально за бесценок. Я вообще люблю покупать украшения, я, кажется, уже говорила об этом. А не говорила, так скажу – люблю я это дело. Откуда это во мне – непонятно, откуда у девочки из нищей инженерской семьи твердое убеждение, что лучше одно платье и десять колец, чем десять платьев и одно кольцо….Родители мне ничего подобного не внушали, это точно.

За ужином я не удержалась и показала браслет Хайнцу. Хайнц застыл в недоумении и потребовал объяснений. Я слегка удивилась, вообще-то я купила его на свои деньги, но вечер был мирный, и я вдруг ни с того ни с сего рассказала ему про свою бабушку, которая в блокаду, зимой 42 года родила мою маму, и выжила сама, и сберегла дитя, и страшный путь в эвакуацию, неизвестно куда с грудным ребенком, и там, на краю света, среди чужих людей, и жилье ведь надо было снимать, а это деньги, и как-то кормиться, это тоже деньги, а если ребенок заболеет? Это ужас какие деньги.

У бабушки было приданое – царские червонцы и золотые украшения. Все это, не считая того, что проели в Ленинграде (тоже, кстати, сюжет – молодая женщина идет одна на черный рынок продавать золото, дома новорожденный; ладно обманут, а если убьют? Что будет с доченькой? А что с ней сейчас, пока она на рынке? Ужас, короче.), так вот, все, что осталось, приехало с ней в этот Краснодарский край, зашитое в белье, как тогда было принято. Этим она платила за жилье, и за еду, и все ее любили, все любят тех, кто платит.

Потом пришли немцы, сказала я, и Хайнц поморщился. Комендатура, управа, и бабушка мгновенно попала в расстрельный список как жена командира и вообще. Но списки составляют люди, и люди в основном подневольные, и бабушка выпорола из белья, что там оставалось, и выкупила себя и годовалую маму из этого списка. А через несколько дней пришли наши. Так бывает только в кино, но в город вошла именно дедушкина часть. И он нашел свою семью. Нашел жену и дочь живыми. Из эвакуации бабушка не привезла ничего, все осталось там. Она привезла только мою маму. Моя мама выросла и родила меня. И все потому, что у бабушки нашлось чем подкупить писаря из комендатуры. Потому что у нее нашлось кольцо с сапфиром, и царские десятки, и крест червонного золота. А не нашлось бы – и не было бы меня на свете, сказала я Хайнцу. Каждое колечко может обернуться спасенной жизнью, сказала я ему. На каждую сережку когда-нибудь кто-нибудь купит хлеба, сказала я ему.

А он мне на это сказал: «Вы, русские, такие меркантильные ."
я

Кладбище иллюзий

Разбираю шкафы, брюки сюда, маечки туда, ой, какой забавный свитерок, почему я его не ношу? Откуда он вообще взялся? Ах да, Прага, маленькая лавочка на Градчанах, она еще дважды оказалась закрыта, а рядом был цветочный магазинчик, а еще там был ридикюль в стиле винтаж, я его купила и три года носила вместо кошелька, кстати, где он теперь?
Отличные штаны, куда их теперь, господи, неужели я была такая толстая... Да отличная я была, толстая и в белых штанах, и шарф был вишневого цвета, первая поездка после материнского анабиоза. Какая смешная была мода, куда теперь девать эту золотую кофточку, жалко же... А эти туфли откуда, я и не знала, что у меня такие есть, буквально месяц назад видела такие и чуть не купила, как чувствовала.
В самом низу, погребенный под гостевым одеялом, затхлый пакет. Не иначе, ползунки, неужели не все еще раздала? Вываливаю содержимое на одеяло и вздрагиваю, и перехватывает дыхание, как от удара в сердце. Прозрачное платье, и блузка с вырезом, и какие-то сверкающие кружева, осторожно вытягиваю из шевелящейся кучи серебристый лифчик с жемчугом, ценник на месте, 250 марок, тогда еще были марки, господи, мне было всего 30 лет, я вообще лифчиков не носила. Я помню этот магазин, Karolinenstrasse, 23, как я была влюблена тогда, вообще-то на эти деньги я собиралась купить пальто... Красная мини-юбка, к ней я купила сапоги на шпильке, эти сапоги сносила моя подруга, а юбка, оказывается, жива. И ценник на месте. Какой озорной и обаятельной я казалась себе, когда надела все это в примерочной, там же и очки оставила, кстати, хорошие были очки. 31 год, совсем другая история, почему я так и не посмела надеть эти сапоги? Какие-то стразы, что-то невесомое и шелестящее, газовые шарфики, шелковые чулки, мертвая, слежавшаяся шелуха, пожелтевшее и заскорузлое приданое старой девы, кладбище иллюзий.
я

Орлы и куропатки

Все ведь, мерзавки, замуж хотят. Сперва, говорят, женись. А если не говорят, то подразумевают. И до, и после. После вообще начинается ужас. Типа кредит взял, проценты уже капают. Еще и тапочки тебе заведет, и свитер исхитрится выстирать с вечера, утром хвать - не в чем на работу идти, зла не хватает, ей-Богу. Еще любят про ребенка ввернуть - Алешка, мол, про тебя спрашивал, когда, мол, дядя опять придет со мной башню строить? А все, чтоб о процентах не забывал, стучит счетчик-то... Этак даже если любил, так разлюбишь в два счета. Типа дала и теперь ждет результата.

Есть еще негодяйки, которые вообще не дают. Типа рылом не вышел. Денег на нее извел - уму непостижимо, ползарплаты, если вдуматься. А она придет, пощебечет об искусстве - и привет. Или еще веселей - начнет на жизнь жаловаться, я уже запарился в уме подсчитывать, во что ее любовь обойдется. Там у нее у мамы операция, тут крыша прохудилась, и вообще жить не на что, не говоря о том, что она не такая и интересуется исключительно насчет возвышенного (как бы пожрать за мой счет).

Еще бывают такие, которым подавай все и сразу. Чего, дескать, время тянуть, не хотите ли зайти выпить чаю? Ну, я себя, положим, не на помойке нашел. И сексуальных услуг не оказываю. Я уже, знаете, не в том возрасте, чтобы кидаться на что предложат. Не на того напала, голубушка, я люблю, чтоб все красиво и, главное, в охотку. Т.е. когда я захочу.

А еще бывает... Давай-ка еще по чуть-чуть. Так вот, была у меня одна. Понравилась, врать не буду. Ухаживал, все путем. Чувствую - пора. Думаю: даст - не даст? Непростая была, так сразу и не поймешь. Ничего ей от меня не надо было, не то что другим. Ни замуж, ни другого чего. Что ты думаешь - дала! Никаких тебе ломаний, кривляний - просто все и как-то так, знаешь... По-людски, что ли. Не могу объяснить. Давай-ка еще по одной.

Так о чем я... Дала, значит. И вот пора ей домой уходить, оделась, причесалась. А я на нее смотрю и радуюсь - моя теперь вроде как. Не чужая. И такая нежность меня вдруг охватила, не поверишь, прямо вот сгреб бы ее и не отпускал. На следующий раз договариваемся, планы строим. Она улыбается, как родная. Подошел к ней поцеловать и в глаза заглянул. Веришь, мороз по коже. Весь хмель, как рукой - деревянные глаза. Ты пойми, не ледяные, не холодные - деревянные.

Вот и думай. Вроде и дала. Дала - как в душу плюнула. Лучше б не давала...
я

Не сама

Зеркало в ванной сильно запотело, и тело, что в нем отражалось, было юным, прекрасным и таинственным, вот таким его и видят, вот такой видят меня, думала Надя, ворочая тяжелым феном над головой, и руки ее в зеркале поднимались как в танце, и грудь была молодая и смуглая, а живот было не разглядеть из-за капель на стекле. Вот таким видит тело тот, кто влюблен, думала она, ей самой доводилось в самом щуплом и плюгавом мужичке любоваться изяществом и волшебными пропорциями, запотевшее зеркало делает чудеса.

Надя не ценила своего тела. Между тем тело ей досталось неплохое, оно делало все, что ему велели, и на удивление медленно старилось. Оно ничего не требовало для себя, ни на что не жаловалось, не плакало и не капризничало, как будто раз навсегда поняв, что ему не положено ничего абсолютно, права голоса у него нет, а если вздумает бунтовать, то будет только хуже. Оно, однако, не унывало и цвело, как умело, в этих суровых условиях, проявляя чудеса жизнеспособности. В этом они друг друга стоили, Надя тоже была кремень.

Тело служило для мелких расчетов, когда самой лень было связываться и хотелось отделаться подешевле. Так хозяйка, знающая обычаи, посылает к гостю служанку, рабыню, которой, впрочем, не возбраняется извлечь из этой работы немного радости, и гость ценит эту привилегию, и позволяет себе забыться и вообразить саму госпожу в его руках и в позиции на четвереньках, и смысл этого подношения ясен обоим, служанка не в счет.

Среди надиных знакомых обычаи знали не все, и многие впадали в недоумение, глядя, как хладнокровно она соглашается на все и, проделывая все, что положено, невозмутимо, быстро и безошибочно добывает из живого человека свой оргазм, долю служанки, нельзя же ее совсем не кормить. Ей этот гость совсем не нужен, но она знает правила, гость развлекается с рабыней, а хозяйка в это время сидит у себя, в высоком кресле, и камин пылает, и музыканты наяривают, и слезы текут по лицу.
я

Страшная сказка на ночь

У одной девочки были часы. Часы были механические и их надо было заводить. Она их и заводила, как полагается. В какой-то момент она заметила, что часы стали требовать завода все чаще. Девочка не ленилась и с усилием подкручивала колесико, сначала раз в сутки, потом утром и вечером, а потом она перестала спать по ночам, потому что часы требовали завода уже каждый час.

Страшное в этой сказке заключается в том, что девочка знала - когда часы остановятся, она умрет.

Она заводила часы каждый час, потом каждые полчаса. Само собой понятно, что к этому моменту она уже ничем другим вообще не могла заниматься, ей важно было не проворонить время очередного завода. Десять минут, три минуты, одна. Девочка понимала, что вот-вот настанет момент, когда часы остановятся сразу же после того, как она их заведет.

Так и случилось.
я

Клиника

Господи, как жизнь проходит, будь она проклята. Вчера, кажется, устроилась в эту поликлинику, молодая, на каблучках – хвать, через год шестьдесят уже, ноги еле ходят, сапоги не застегнуть зимой. А ты вот побегай-ка по вызовам, да без лифта, и заведующая, гадина, мимо глядит и отчество путает, до пенсии с гулькин хер, а как жить, спрашивается, на эту пенсию? По уколам бегать? Так я всю жизнь бегаю, ничего не набегала. Вроде и одна живу, а куда все девается, уму непостижимо.

А ведь надеялась на что-то, старалась, дурочка. Из анатомички не вылезала, доклады какие-то… С деньгами, правда, и тогда была беда, присылали мало, а заработать поначалу было негде. На первых курсах не до того было, сдать бы сессию. После пятого курса полегче стало, а на шестом совсем уже лафа, готовый доктор, считай.

На шестом курсе многие подрабатывали сестрами в клинике. Кто на ставку, кто на пол, кому как повезет. Я устроилась на полставки. Клиника легкая, дети все ходячие, утром таблетки раздала – и читай свои конспекты до вечера, хоть обчитайся, телевизор там был, но не работал, как сейчас помню.

Детки меня любили, кого им любить-то было, родителей к ним не пускали, сестры все – прошмандовки периферийные, как рот откроют, так все живое прячется, а детки были разные, от трех лет и до чуть ли не четырнадцати, и все в куче, никто ведь не смотрел, некому было. Бесились, конечно, от безделья-то, и драки бывали, и вообще Бог их знает, чем они там занимались, я не вникала, у меня пост и журнал, ну и книжка еще.

Была там одна девочка, маленькая, лет шести, я потом по карте посмотрела, так и шести не было. Умненькая такая, разговаривала как взрослая, придет, бывало, вечером на пост и сидит, разговаривает, пока не выгонишь. Я потом только поняла, что это она от детей спасалась, ей проходу не давали буквально, и били, и издевались по-всякому, она домашняя была совсем, ничего не понимала. Я ее гоняла, а она отойдет метра на два и встанет. Чтобы если придут бить, то у сестры на виду побоятся. Это я потом поняла, а тогда злилась.

Потом смотрю – не приходит что-то девочка. Ну, думаю, адаптировалась, у детей это быстро. Вроде сдружилась с кем-то, как ни посмотришь – все она с одним мальчиком, а то и с двумя. Мальчики-то постарше, школьники лет двенадцати, что ли, вот, думаю, молодцы, взяли под опеку. И правда, никто ее больше не трогал. И сама к посту не приближалась. И разговаривать перестала совсем, спросишь что – молчит.

Дежурила я как-то в ночь. Все угомонились вроде, я свет погасила, кроме настольной лампы, сижу читаю. Слышу шорох – смотрю, этот мальчик идет, с которым она дружила. И ее с собой ведет. Спрашиваю – куда? В туалет. Я еще умилилась так, вот, думаю, какой мальчик хороший, сестренку себе нашел, заботится. Потом и второй прошмыгнул, дружок того, первого. Я как-то не придала этому значения. Господи, что я знала-то, в нашей семье все было по-людски, братья меня на руках носили. Они умерли уже оба, одного в тюрьме зарезали, другой спился, никого не осталось родных.

И вот так они ходили каждое дежурство. И девочка ведь ни звука, что туда, что обратно. Смотрит перед собой и идет. Потом я и на дневных дежурствах начала присматриваться. Все-таки очень изменился ребенок. И таблетки начала выбрасывать, я ее как поймала за этим, как она лекарства в туалет спускает, так такое меня зло взяло, у нас в городке эти таблетки по такому блату достают, у кого только в ногах не вываляешься, а она тут позволяет себе… Ну, я ее оттаскала за волосы, чтоб дошло. Я ж не знала.

А на дневных дежурствах тоже было интересно. Только что была, сидела, книжку читала, ей из дома присылали книжки – хвать, нету. Увели. Ну, увести, слава богу, было куда, углов-то немеряно, все не обыщешь. Полчаса прошло – сидит читает, только личико как каменное и на вопросы не отвечает.

Потом она мне все рассказала. Просто подошла к посту и рассказала. Они, говорит, сказали, расскажешь – убьем. Так вот, говорит, я рассказываю. Слушайте, говорит.

Что я могла сделать? Это было мое последнее дежурство. У меня через два дня была защита. Я даже не помню, как ее звали, ту девочку. Люба, что ли? Нет, вру. Надя. Надя ее звали.